Душным июльским полднем они нашли ее на плоской крыше дома, где она рассчитывала спрятаться от шумной компании. И, опьяненные безнаказанностью, сбросили вниз.
Когда девочка летела спиной вперед – на заасфальтированную дорожку, на фигурную решетку с острыми зубцами, оплетенную вьющимися розами – наконец проснулась ее стихийка. Вовремя, надо сказать.
Гарриет подбросило вверх, как на батуте, второй раз она опустилась плавно, отделавшись несколькими синяками. Вокруг словно ураган прошел – в доме вылетели все стекла, по саду будто слон топтался, розы выдраны с корнем, решетка улетела к крыльцу. Выбежала из кухни испуганная тетка Петунья. Сразу все поняла, выгнала остальных детей, наплела им что-то про взрыв газа.
И все изменилось.
Прежде равнодушные к племяннице, теперь старшие Дурсли возненавидели девочку. Ее начали лишать ужина, по поводу и без. Ей не стали покупать одежду к школе – с тех она одевалась исключительно в обноски Дадли. А безразличные оплеухи сменились настоящими побоями. К тому же кузен не отставал от старших – безграничная власть и не таких превращала в садистов.
К сентябрю Дадли разошелся вконец, настолько, что это обратило на себя внимание учительницы. В первом классе она не замечала тихую девочку в очках, но теперь это просто бросалось в глаза. Ужасная одежда, синяки, и этот затравленный вид… Мисс Лидвуд быстро выяснила ситуацию – Дадли язык за зубами не держал, да и в городке кое-что обсуждали. Она стала одергивать разошедшихся хулиганов, присматривать за девочкой на переменах, иногда зазывать в свой кабинет на чай. Казалось бы, мелочи, но Гарриет этого хватило. Она начала обожать учительницу со всей страстью никем не любимого и никогда раньше не любившего ребенка. В ее лохматой голове, забитой сентиментальными историями для девочек из школьной библиотеки, роились всевозможные глупые сценарии. Вот мисс Лидвуд приходит к Дурслям и оказывается, что она ее мама… Вот мисс Лидвуд говорит: хочешь жить со мной, Гарриет? Вот мисс Лидвуд находит ее родителей, они живы… нет, не надо, никакие родители не могут быть лучше, чем мисс Лидвуд!
Гарриет старалась находиться как можно ближе к своему кумиру – на переменах, на уроках, провожала, прячась за деревьями, до дома… в тот ноябрьский день она не пошла после уроков домой, а спряталась в туалете. Обеда все равно не будет (утром тетка была недовольна, и к двум часам наверняка не успокоилась), а тут можно еще раз увидеть – хоть одним глазком – свою сияющую звезду.
Разговор, который она подслушала, подкравшись к полупустой в это время учительской, отпечатался в ее памяти навсегда – будто выжгло с внутренней стороны черепа.
– …Ты не представляешь, как мне жалко этого ребенка. Но я ничего не могу сделать, ничего!
– А что случилось-то?
– Я зашла в социальную службу, давно собиралась. Ты знаешь, что миссис Дурсль состоит в одном бридж-клубе с этой Бергман?
– Это которая заместитель главы департамента?
– Да, и они лучшие подруги. Я только начала рассказывать, что с ребенком плохо обращаются, как она меня чуть не уволила на месте. И обещала, что эта… Петунья Дурсль подаст в суд за клевету.
– Успокойся, уволить она тебя не сможет.
– Зато директор может. Он вызывал меня сегодня перед обедом, и намекнул, что мое правдоискательство может плохо кончиться. Мало мне Бергман, которая уже позвонила ему и нажаловалась, так еще и Вернон Дурсль – тоже не мелкая рыбка. Оказывается, наша спортплощадка построена на его деньги.
– Я тебе и раньше говорила, что это бесполезно. Не лезь ты в это дело, береги нервы.
– Да… в конце концов, их много, а я одна. Жаль, конечно, девочку, но… Я попросила у директора поставить меня на другую параллель. Не могу больше видеть этого ребенка. Как мне ее жаль!
– Но и о себе надо думать. Выбрось ее из головы…
Гарриет опрометью выбежала из школы, промчалась до дома, забилась в свой чулан. У нее разрывалось где-то в груди – наверно, от быстрого бега. Разрывалось, и болело, и билось в ушах, и заливало горячей водой глаза.
Когда она пережила этот день, когда стала чуть старше, то поняла три вещи. Во-первых, никто и никогда не будет ее жалеть. Потому что жалость – это то чувство, которое позволяет улыбаться человеку, мимоходом гладить его по голове и подсовывать конфеты, но не бороться за него, не пытаться спасти. Это чувство слабых, равно унижающее и жалеющего, и жалеемого. «Пусть лучше ненавидят и боятся», – эта мысль пришла позже, когда она уже стала Лаской, когда уже знала, как и куда надо бить, чтобы сделать больно. Но с тех самых пор, с невинных шести лет, Гарриет не выносила, когда встречала это, приторно-страдальческое, сиропное выражение на лице взрослого.
Во-вторых, именно тогда, беззвучно всхлипывая и мотая головой, она поняла, что любви нет. Надо было родиться дочерью мисс Лидвуд, чтобы она ее любила. Надо было родиться Дадли, чтобы ее любили тетя Петунья и дядя Вернон. И надо было ее собственным родителям – безработным алкоголикам – остаться в живых, чтобы любить ее. Раз они умерли, ее никто никогда не полюбит.
«И не надо, – бормотала она, уже сухими глазами глядя в щелястый потолок, украшенный обрывками паутины. – Обойдусь».
В-третьих, она поняла, что взрослые могут «беречь нервы» и «выбрасывать из головы» неприятные воспоминания. И еще о том, что «их много, а я одна». Мисс Лидвуд больше не вела у них уроки. Когда она случайно видела Гарриет в коридоре, то улыбалась ей не так, как раньше – рассеянно, как всем остальным школьникам. Не приглашала выпить чаю, объяснить непонятные места в книжках… Забыла о ней.